Лет 25 тому назад я написал это…

Лет 25 тому назад я написал это… сидя в старом сквере, на листах из папки участкового и потом не помню, когда и зачем перенес в компьютер

***

Иван Палыч был неотъемлемой частью старой  улицы. По нему можно было сверять часы, времена года и, наверное, даже эпохи. Каждый день в 18 часов седой  до снежной белизны старик выходил на прогулку. Осень ознаменовывалась появлением старого кожаного реглана с двумя смешными заплатками на плече, зима полушубком, а лето обязательным светлым парусиновым костюмом, весна шла как-то вперемешку: то по погоде, а то по настроению. Иван Палыч ходил непременно с тяжелой, потемневшей от времени и дождей старинной тростью, прихрамывая на правую ногу  и нередко старомодно раскланиваясь со знакомыми, мог с лукавым выражением глаз назвать кого-нибудь «милостивый государь» или «товарищ», при этом понять вложенный в сказанное смысл мог  только он сам и ещё старые дома, немало повидавшие на своем веку, уставшие от службы людям, от всего виденного и слышанного.

     Проходя по улице, старик останавливался то у одного, то у другого дома, иногда, уйдя в себя, он начинал тихонько разговаривать то ли сам с собой, то ли с домом, то ли с ушедшими раньше него близкими. Потом, словно очнувшись, он пытался ускорить шаг, но вместо этого только сильнее начинал шаркать правой ногой, и выражение его лица становилось по-стариковски добрым и печальным, с оттенком житейской осени во взгляде.

     В середине прогулки, в теплое время года, старик непременно сиживал на лавочке в сквере,  достав из кармана томик Тютчева или Блока. Вчитывался в строки, а потом блаженно, прищурив на солнышко глаза, переживал прочитанное и навеянное. Особо расчувствовавшись, он закуривал папиросу, при этом не забывал выполнить весь приятный ритуал. Папироса нежно разминалась, стучалась, дулась, складывался картонный патрон, а потом папироса раскуривалась от наполовину сгоревшей спички, чтобы не проник привкус серы. Несколько раз она обязательно гасла, вновь раскуривалась и, когда заканчивался табак, отправлялась в чудом уцелевшую чугунную урну. Иногда он подходил к шахматистам, если таковых в сквер допускала погода, немного реже участвовал в забивании козла или карточном определении дурака. Что самое интересное,  во всех компаниях Иван Палыча встречали тепло и сразу же находили для него место. Его никогда и ни о чем не спрашивали: он сам, как правило, аккуратно задавал тему для разговора и в конце сам же выносил окончательное мнение  по тому или иному из обсуждавшихся вопросов. Старики и мужики прислушивались к произнесенному и некоторое время, как правило, оставались задумчивым или даже немного растерянными. Иван Палыча никогда никто не приглашал в компанию, все знали - старик сам подойдет, когда посчитает нужным, когда будет о чем сказать или спросить.

     Улица и старик были созвучны и сообразны. Палыч был такой же неотъемлемой её частью,  как старые двухэтажные купеческие дома, сквер с фонтаном в стиле " девушка с веслом ", немного мрачные, но по-своему торжественные сталинские пятиэтажки с лепниной на фасадах, гербами республик, колосьями и сводчатыми окнами на последних этажах. Практически никто не помнил сколько ему лет: он был всегда. Старик, как и вся старая улица, был уставшим и подернутым патиной времени, но при этом аккуратным и в соответствии с возрастом подтянутым и строгим.

    Купеческие дома, хоть и старые, были изящны и строго индивидуальны, в каждом из них чувствовалась душа, вложенная архитектором и строителям - гордость хозяина, вышедшего в люди и сумевшего создать свой мирок, оградить его красивыми стенами и изукрасить их изнутри и снаружи. Сталинки несли в себе заряд тяжелой веры в завтрашний день и гордость победителей, престижность и удобство быта, стабильность положения в обществе. Так и виделись подъезжавшие ЭМКи и ЗИСы, уставшие люди во френчах, слышались разговоры о производстве и перевыполнении плана, партийном пленуме и футболе.

     А потом старика не стало. Он тихо ушел из жизни, уснув после прогулки. Когда тело вынесли из подъезда, выражение его лица было олицетворением покоя, только немногие обратили внимание на улыбку, спрятавшуюся в уголках губ, как всегда непонятную и чуть озорную. Неожиданно для себя старая улица стала прислушиваться к окружающему миру, и через нее пронеслись тени образов, которые старик уносил навсегда с собой: покос, дед суров и добр одновременно, красные и белые, рабфак, завод, комсомольская путевка, летное училище,  страшные воздушные бои над нашими выжженными городами, парашют над головой, долгая дорога к своим и первый вопрос перерастающий в допрос. Безумные и кровавые атаки штрафной роты, и в глазах красное, но не знамя, а бешенство. Вновь воздушные бои, эшелон, дом, некому встречать - дождаться не хватило сил. Завод, темп работы, как в атаке - только вперед, забыть и забыться, начать жить. Построили, дали металл, партия направила в институт. Диплом, защита, ученая степень, обратно на завод. Даешь, Партия и Родина ждут от тебя. Сыновья - сколько вложено сил, души… А потом старший – Афганистан, похоронка, младший - комсомольские стройки, партсъезды, редкие письма и звонки, фотографии внуков. Старость, наконец-то все понятно, грустно, а почему?... Столько сделано, создано и оставлено после себя.

     Старика похоронили. Поняли, как могли и насколько смогли, утрату, переболели, стали жить дальше… Но через пару месяцев стало заметно, что с домов начала отваливаться штукатурка, стали рассыхаться старые рамы и двери,  лепнина потеряла форму и смысл. Старая улица медленно и печально угасала, тяжко по-стариковски  вздыхая по ночам, оглядываясь, уходила эпоха, не имея ни желания, ни сил оставаться.